николай-дорошенко.рф
ВЫСТРЕЛ
Повесть о любви
После почти четырех месяцев совместной учебы на филологическом факультете они по-настоящему познакомились на дне рождения у своей однокурсницы Тани Бастрыкиной. Все Танины гости уже успели под сухое вино вдоволь наговориться, когда вдруг пришла и она. «Славик, ты помоги Надечке пальто снять!» – приказала Таня Шевцову, поднявшемуся было из-за стола, чтобы пройти на кухню, где разрешалось курить. Пока Шевцов ежился от уличного морозца, исходившего от припозднившейся гостьи, она, шмыгая оттаявшим в тепле носом, сама быстренько разоблачилась. «Тогда позвольте мне хотя бы проводить вас к столу!» – церемонно предложил Шевцов. И дотронулся до её холодного свитера. Но таким потаенно теплым и тонким оказался под свитером её локоток, что Шевцов даже вздрогнул. И затем весь вечер глаз с нее не сводил.
Разумеется, он приготовился проводить Надю до дома. Когда же все наконец-то вышли на улицу, то оказалось, что Надя живет почти рядом. И это обстоятельство почему-то всех очень уж воодушевило. Так что Шевцову пришлось плестись в хвосте всей весёлой компании, никак не желавшей с Надей распрощаться. Долго стояли затем у арки, в которую Наде предстояло занырнуть с тротуара. Даже редкие в столь поздний час прохожие на них, громко гомонящих, с удивленьем оглядывались. Лишь когда Шевцов более чем мрачно промямлил: «Ладно, вы идите, а я Надю до подъезда сам провожу», – сокурсники понимающе переглянулись и, вмиг умолкнув, дружно двинулись в сторону метро. А до Надиного подъезда было совсем ничего. Шевцов едва успел достать сигарету, и – уже дошагали. «Докурю и побегу...», – сказал он. «Я подожду...», – вежливо согласилась она и нетерпеливо оглянулась на свои окна. Однако, пока курил, все-таки что-то высверлил в ней своим напряженным взглядом. И в результате, прежде чем расстаться, несколько явно лишних минут простояли они друг против дружки.
А на следующий день на лекциях и сама Надя как-то очень уж испуганно на Шевцова стала поглядывать. На последнюю же пару они опоздали вместе. И – с той минуты не расставались.
К весне мы от всей души повеселились на их свадьбе.
И если в качестве жениха и невесты они нас удивляли своей неутомимой дурашливостью, то после – своей нескончаемой привязанностью друг к другу.
В буквальном смысле держась за руки, доучились они на своем филологическом факультете МГУ, а на работу устроились хоть и в разные, но расположенные по соседству журнальные редакции – в знаменитой «молодогвардейской» высотке на Новодмитровской улице.
И всегда было так: Надя еще только собирается уходить с работы, а Шевцов уже заглядывает к ней, радостнейшей улыбкой показывает, как он соскучился. Личико Нади – простенькое, с чистыми, всегда утренними, без косметики, глазками – тут же наполнялось столь великим сиянием, словно муж её заявлялся к ней живым и невредимым не с другого этажа, а, по меньшей мере, из кругосветного путешествия. А бывало, что она, торопливо запихнув недочитанные рукописи в свою лёгенькую матерчатую сумку, сама бежала к нему на этаж. И Шевцов виновато начинал оправдываться: «Главред велел, чтобы я зашел к нему в конце дня, а сам куда-то пропал…». - «Да что ты, Славочка! Вместе мы твоего главного сколько угодно будем дожидаться!» – радостно возражала она.
Разумеется, их ровесникам всё это давало повод к бесконечным остротам. Например, в обеденный перерыв сотрудники журнала «Литературная учеба» и их бородатые приятели (это, например, могли быть и Михаил Попов, и Вячеслав Артёмов, и Петр Паламарчук, и Юрий Доброскокин, и прочие, в те времена еще только оперяющиеся прозаики да поэты) усаживались за столик в буфете, разливали по стаканам из-под компота особо приманчивую в служебное время водку, подзывали Шевцова, с их точки зрения слишком уж постно обедающего с супругой, подзывали якобы лишь для того, чтобы сообщить нечто важное, и, найдя ему дислокацию, в которой для Надечки он мог стать невидимым, предлагали: «Выпей же хоть полтинничек!» Он с жадным ощущением их тайного праздника свою долю водки выпивал и позволял себе еще услышать, как, допустим, Паламарчук вдруг вопрошал: «А кто скажет, что такое спаренные редакции?» И все дружно поднимали компотные стаканы, чтобы выпить теперь уже за «Молодую гвардию» и «Юный художник», в которых трудились Шевцовы. Сам Шевцов своей вполне мирной улыбкой давал всем понять, что шутку он оценил, что он такой же обыкновенный человек, как и все его товарищи.
А коллеги старшего возраста глядели на безупречно влюбленную супружескую пару с тем нежным восторгом, в котором таилась также и давно задеревеневшая грусть по поводу не совсем безукоризненных итогов собственных семейных взаимоотношений (да разве ж бывают эти итоги безукоризненными!).
Скоро из Шевцова (если верить статье авторитетнейшего критика Вадима Кожинова, опубликованной в журнале «Литературная учеба») стал получаться довольно-таки редкий поэт. Так что писательский Союз стал приглашать его даже на выездные литературные мероприятия. И на сером бетоне московских перронов жена с ним прощалась словно бы навеки, а он, одинаково страдая и от разлуки с ней, и от завидно беспечного вида других, свободных от жен, писателей, в конечном итоге все же ощущал себя предателем. Кончилось тем, что ему, как это позволялось лишь нуждающимся в особой опеке инвалидам, писательское начальство разрешило брать с собой и жену. И ехали они на восток или на запад, на север или на юг необъятной державы, опять-таки, крепко держась за руки, цепко храня свою нескончаемую ласку друг к другу. А когда на литературных вечерах в Рязани или в Орле нужно было столичному молодому поэту выходить на сцену, это, видимо, воспринималось супругами чуть ли не как испытание долгой разлукой. «Иди уж, иди, я тут тебя дождусь!» – требовала Надя весьма решительно (словно он мог и не пойти!). И поэт Шевцов, потерянно вздохнув, оставлял её в зале, среди сплошь незнакомого народа, одну.
Но следует мне напомнить еще и о том, как Надя в поезде или в гостинице, или даже на торжественных ужинах в честь столичных именитых гостей умела по общей настоятельной просьбе вдруг запеть хоть и тоненьким, но более чем чувствительным голоском «То не ветер ветку клонит…» и что-то в этом роде, или даже самую нашу любимую – «Лунной тропою…». И всё восхищенно глядели на неё, на «нашу ж Надечку!». А когда в одной из поездок я под сильным впечатлением и от Байкала, и от Ангары вздумал было бросить курить, то Надя отпаивала меня какими-то молочными напитками, и мне казалось, что роднее её у всех нас человека нет. Да и сам Шевцов, всегда приветливый, всегда участливый, вносил в наши пестрые компании атмосферу особой душевности и доверительности. Одним словом, мы только радовались, когда выпадало нам провести в поездке сколько-то дней с удивительнейшей четой Шевцовых.
И если у древних греков век за веком звучали Гомеровы гекзаметры о взятии Трои, то в наших писательских кругах год за годом пересказывалась история о том, как Надя, будучи на девятом месяце беременности (это, если я не ошибаюсь, Шевцовы ожидали своего пока еще первого ребеночка), примчалась на электричке в Рязань только потому, что либо нехороший сон ей приснился, либо вдруг вот так она по мужу соскучилась. Мобильных телефонов в ту пору не было. И, сойдя с электрички, Надя вынуждена была понять, что Рязань большая, и как здесь найти мужа – неизвестно. Слава Богу, не только на редкость жалостливая, но и к тому же весьма расторопная дежурная по вокзалу, к которой Надя обратилась за помощью, быстро добыла по справочной службе номер телефона местного отделения Союза писателей, быстро выяснила, что московские гости «уже с выступлениями покончили» и выехали в сторону вокзала, и что их поезд в Москву отправляется чуть ли не через полчаса. Вмиг посуровев, дежурная вызвала носильщика – не менее ответственного, чем сама, но молчаливого, многое, наверно, в жизни повидавшего. Несмотря на полуобморочные протесты уже смертельно уставшей от волнений Нади, была она усажена на его просторную каталку и привезена на нужную платформу («А то родит еще, а мне тут бегай!» – приказала носильщику дежурная). И когда Вячеслав Шевцов в распахнутом плаще, со сбившимся набок галстуком и в компании поэтов, успевших выпить на дорожку, появился на платформе, то сразу же увидел он бегущую ему навстречу жену. Правою рукою она придерживала изрядно колышущийся живот, левою же размахивала для пущей своей устойчивости. «Т-ты что тут делаешь?!» – сквозь невольные рыдания возопил он. «Сама не знаю…» – вышептала она со свойственной лишь ей чистосердечной горячностью.
«Так я свободен или не свободен?» – сам у себя, только для порядка, спросил оставшийся наедине с каталкой носильщик, поскольку дежурная велела ему сторожить беременную женщину аж до отхода поезда. Но пока столь чудные москвичи – полупьяный поэт в компании пошатывающихся бородачей и его, уже на сносях, жена – не уселись в вагон, с места носильщик не стронулся, пытался он хотя бы по косвенным признакам понять, какая житейская драма тут вдруг разыгралась у него на глазах. Потому что никогда бы не поверил он, что всё это сотворилось не от большого горя и не от крайней нужды, а от одной только силы чувств.
Впрочем, поэты тоже невольно притихли. Заготовленные им в дорогу щедрыми рязанцами запасы водки и закуски поглощались в торжественнейшем молчании, и лишь иногда кто-нибудь, поднимая стакан, мог вымолвить: «Да…», или: «Вот же оно как…», или даже более определенно: «За всё ж хорошее!». Вячеслав Вячеславович водку с товарищами пить не мог. Потому что Надежда Викторовна, наконец-то обретя покой и положив голову на родное мужское плечо, сразу уснула, а он, конечно же, не решался выпустить её наконец-то согревшиеся ладошки из своих рук и сон её порушить. «Н-н-на, пей…» – уважительнейше не выдержал сидящий напротив поэт Верстаков (то, что это был именно Верстаков, я запомнил) и поднес к губам Шевцова рюмку с водкой собственною рукою. А затем таким же способом обеспечил ему закуску из половины огурца и кружочка колбасы.
Разумеется, Надина мать сразу, как только появился у неё первый внук, всю себя отдала очень уж очевидному счастью своей дочери. «Ты ей самостоятельности не даешь!» – высказывал ей свои сомнения Надин отец. «Да как у тебя язык поворачивается такое сказать! – возмущалась его супруга. – Я мать! Если мы абы как жили да выживали, то пусть хоть у Надечки всё получится! Пусть воркуют, пока им оно само воркуется!» – «А что будут делать они, когда ворковать надоест?» – «А то, что и все делают!» – «Лучше сразу привыкать к жизни такой, какая она есть…».
После таких разговоров мать плакала, сама не зная, от чего.
Где-то на десятом году семейной жизни вдруг вспомнилась Вячеславу Вячеславовичу его еще детская страсть к рыбалке. И купил он спиннинги для тяжелых и легких блесен, купил он закидушки на леща, познакомился на Птичьем рынке с чудо-мастером, который по его заказу вытачивал из латуни и нержавейки такие чудеса, о которых в швециях и норвегиях даже уважающие себя рыбаки мечтать не могли. Надя тут же к этому арсеналу прикупила мужу широкополую соломенную шляпу, импортный, со множеством карманов, ветровик и даже где-то добыла ему маленькую и очень уж изящную фляжку, а затем, при полной тыловой поддержке матери, охотно ездила с ним и в устье Волги, и в Архангельскую область, и на Валдай, и по ближним подмосковным водоемам. Сама вроде бы тоже научилась забрасывать спиннинг, но все же её собственная рыбацкая удаль была, как об этом быстро догадался муж, вовсе и не удалью, а лишь готовностью быть вместе с ним всегда, везде и во что бы то ни стало.
И, жалея её, на рыбалку он стал выезжать через раз.
А на свое сорокалетие Вячеслав вдруг получил от жены в подарок ружье.
То есть, за месяц до этого события они просто гуляли по Москве, по любимым старым улочкам, наслаждались спокойным и тихим, для них самих незаметным движением своего счастья и, как из лодки, глядели из этого своего счастья по сторонам. И вдруг Шевцов увидел охотничий магазин. И, смущаясь своего внезапного азарта, предложил зайти туда, чтобы поглазеть на витрины. А Надя, привыкнув находить что-то крайне интересное во всем, что вызывало столь живое любопытство у мужа, вслед за ним сама стала впиваться глазами в ружья, в патроны, в свирепейшие ножи. Когда же Шевцов к одной очень ладненькой тульской двустволочке прикипел особо и даже повертел её в руках, то Надежда Викторовна от восторга почти не дышала. И в день его сорокалетия, не сумев дотерпеть до того часа, когда соберутся гости, именно это ружье она ему торжественнейше вручила. А глядя, как раскрасневшийся от волнения муж дрожащими руками пытается вытащить подарок из чехла, от счастья она чуть не умерла. И когда он затем почти каждый день своё ружье доставал, поглаживал, прижимался щекою к прохладной деке, прицеливался, она словно бы и сама ощущала тот остро колющий холодок, который вдруг прояснялся в его груди.
На свою первую охоту в Курскую область, организованную тамошним другом-поэтом, Вячеслав поехал опять-таки с женой.
Все вечерние и утренние тяги Надя выстояла рядом с мужем, якобы наслаждаясь видом на бескрайнее, до самого горизонта, болото и якобы дыша свежим, «все ж таки не московским» воздухом. И еще она глядела и не могла наглядеться на мужа. В высоких резиновых сапогах, в фуфайке, в шляпе, давно купленной ею и пригодившейся также и для охоты, он казался ей похожим на героя приключенческих фильмов.
В общем, любой иной человек, если он не охотник, умер бы у этого болота от скуки, а она вела себя вполне бодро.
Но дома она со слишком явным ужасом глядела на подстреленных Владиславом Владиславовичем уток и с превеликой радостью согласилась, чтобы мать приехала к ним и самостоятельно приготовила их вместе с картошкой в духовке по ей лишь известному рецепту. А чуть ли не на следующий день был писательский пленум. Вячеслав Вячеславович всем только и рассказывал, как умеет, не целясь, по наитию («так, ребятушки, пишется лишь самая первая строка в стихотворении!») вскидывать ружье и не промазывать. Разумеется, нашлись среди писателей охотники настоящие (среди них, например, завидно выделялся поэт и драматург Константин Скворцов, у которого охотничьи маршруты простирались от Урала до Забайкалья!). Так что после пленума охотничьи беседы продолжились в буфете Центрального Дома литераторов. А затем Шевцову писатели-охотники звонили из разных городов, приглашали: «Ты приезжа-а-ай! С Костею Скворцовым приезжай! Тут уток у нас, как комаров!». И супруга тоже умоляла: «Ну, как ты можешь из-за меня томиться… Я тебя отпускаю!». - «А ты?» – спрашивал он с отчаянием. - «Да это на рыбалке я вам бутербродики поделаю, и вы все рады, а на охоте вы, как чумовые, и я вам только в обузу… Я ж чувствую!». И он уехал сначала с самим Скворцовым. Потом ездил и без него. Возвращался. Жена делала вид, что рада его охотничьему счастью. А он ненавидел себя за то, что вот, все нормальные люди, в том числе и давно женатый Скворцов, живут свободно, а он, поэт, даже когда стихи свои потихонечку отстукивает на машинке, уже не может отделаться от ощущения, что жена у него стоит за спиной.
И когда он писал вот эти, давно всем известные наизусть строки: «Вот и всё, царевна-рёвушка, мне ль руки твоей просить, на колу моя головушка не обвенчанной висит…», то еще и мысленно согласовывал с супругой степень условности своей «не обвенчанной» головы…
Душа же всё явственнее требовала того уютно-горестного, того светло-грустного одиночества, в котором простая исповедальность его стихов должна была проявиться уже не в его личной, а, скажем так, в бытийной, в безусловно трагичной полноте ощущений.
Однажды в Центральном Доме литераторов намечен был грандиознейший поэтический вечер (помню, имя Шевцова стояло в афише рядом с такими именами, как Передреев, Ступин и Юрий Кузнецов!), и Надя очень страдала, что в такой-то важный для её мужа день должна она вместе с детьми ехать на мамин день рождения. «Да обойдутся на этом вечере без меня!» – охотно умаляя свое значение в текущей литературе, шел на привычную жертву Вячеслав. «А вот и не надо тебе вечно на меня оглядываться!» – не менее жертвенно требовала и Надя. - «Ну, я попрошу, чтобы меня вперед пропустили… И сразу помчусь к вам. Так что домой от твоей мамы мы уже вместе поедем!». - «Да пообщайся ты хоть разочек со всеми, а то тебе скоро, как в гоголевской «Женитьбе», всюду только жена будет мерещиться!». И ради очень уж обезоруживающего примера с гоголевской «Женитьбой» он уступил (хотя и представить было невозможно, что от участия в таком событии что-то заставило бы его, поэта, только-только почувствовавшего вкус настоящей славы, отказаться!). А на вечере не утерпел, прочитал тайное, заветно-трагическое: «Лодка коснется тихой заводи, качнется, птиц переполошит… Мы не сойдем с тобою на воду, на солнечную тонкую дорожку…» – и еще аплодисменты не затихли, а он уже различил в задних рядах Большого зала сиротливо белеющее лицо супруги, которая все-таки долго не высидела за праздничным столом у мамы, примчалась в Дом литераторов, чтобы «быть вместе».
За детьми, оставшимися гостевать у бабушки и дедушки, они из Дома литераторов ехали молча. Надежда Викторовна молчала из великодушия. Он же молчал только потому, что и на самом деле не мог объяснить ей, почему столь откровенно проявившаяся трагическая нота в его любовной лирике их личных взаимоотношений никак не касается…
Впрочем, нельзя было глядеть на них без зависти, когда встречались они мне в залах Третьяковки и Пушкинского музея, или - шагающими по насквозь вызолоченному Тверскому бульвару.
И казалось мне, что это специально для них писали свои картины Брюллов и Саврасов, Ленэн и Шарден, что это только для них над всем городом небо вдруг очищалось от туч, дабы залила всё вокруг чистейшая, под цвет глаз Надежды Викторовны, вышняя осенняя синева.
А однажды я увидел их шедшими по Калининскому проспекту под меленьким, как ледяная мошкара впивающимся в лицо дождиком.
- Привет! – окликнул я их.
Из-под огромного полушария черного зонта, который держал в руке Шевцов, на меня тут же выглянули, как сновидения, их четыре одинаково распахнутых глаза.
Затем Вячеслав вымолвил:
- Ты?!..
И тут же Надежда Викторовна воскликнула:
- А вот и Коленька!
Хотя я был их ровесником, но вот так же сердечно назвать её по имени, без отчества, я уже давно не решался. Потому что это было бы похоже на нарушение их очень уж для меня восхитительной суверенности. Или – я даже не знаю, почему - супругу Шевцова, для которой все были только Коленьками, Мишечками и Сашечками, я не мог назвать Надечкой.
- Вот, в Дом книги решил заглянуть… - сказал я.
- А мы тоже! – зарадовалась Надежда Викторовна.
- Мне сказал Паламарчук, что «Лето Господне» там появилось… - сказал я.
- И нам тоже Петя Паламарчук позвонил! – воскликнула Надежда Викторовна и теперь уже глядела на меня как на самого родного человека.
Пока шли вместе к Дому книги, вроде бы как о чем-то очень уж оживленно беседовали. Но я от всей этой беседы помню только сиреневые отсветы мокрого тротуара да прозрачное снаружи и почему-то ослепительно белое изнутри стекло капель, стекающее с их безразмерного, теперь уже и надо мной возвышающегося зонта.
Словно бы это специально для них напитанное влагой небо вдруг просочилось даже и под асфальт и теперь растворяет его своим остывшим светом, а мы, значит, шагаем и шагаем по остатку верхней, уже похожей на твердый воздух, асфальтовой корки…
Однажды во время нашего очень уж долгого совместного сидения в писательском буфете появился вымокший до нитки прозаик Трапезников и сообщил: «А на улице такая грозища шпарит!». И никогда не отдыхающая от счастья своего супружеская пара Шевцовых тут же поспешила через дубовый зал на улицу, чтобы глянуть с крытого цедеэльского крыльца на разыгравшуюся стихию. Я тоже оставил кофе недопитым и поплелся вслед за Шевцовыми.
То, что затем увидели мы, было похоже скорее на водопад, чем на простое атмосферное явление. Надежда Викторовна сначала словно бы онемела от восторга, а затем прокричала нам сквозь плотный шум стихии:
- Да где ж там в небе храни-и-ится столько воды!
И тут же часть улицы, видимая нам из-под крыльца, покачнулась во вспышке молнии, грянул оглушительный гром, порыв ветра свирепейше вырвал искры из моей сигареты, и еще не успела Надежда Викторовна прижать свою заколыхавшуюся юбку к коленке, как вдруг из Шевцова вырвался ликующий голос:
- А я не зря говорил, что только у Держ-ж-жавина всё вот так же клокочет!!!
- Славочка! Стань ко мне поближе! Там ты намокнешь! – крикнула ему Надежда Викторовна.
А Шевцов, запрокинув голову, уже рокотал стихами Державина в льющееся ему навстречу небо:
Ах! Окр-р-ропи меня Ты звез-з-зд иссопом,
Вод благости Твоей;
Омо-о-ой, Твор-р-рец, мне гр-р-рудь ты слез-з-з потопом!...
И если б сама преисполнившаяся восторгом Надежда Викторовна тут же не шагнула под ливень, он дочитал бы державинское «Покаяние» до конца. Но – вынужден был ухватить свою супругу за руку и досадливо предложить мне:
– Пойдем же просушимся коньяком!
Далее я пил с ними коньяк. И слушал теперь уже величаво спокойную и от того еще более проникновенную державинскую речь Шевцова:
Как червь оставя паутину
И в бабочке взяв новый вид,
В лазурна воздуха равнину
На крыльях блещущих летит…
А глаза Надежды Викторовны посверкивали вслед каждому его слову.
Затем я, чтобы перевести дух, склонил голову к бокалу, но еще больший восторг охватил меня, когда и в золотых искрах наполненного коньяком бокала задрожали вот эти ненасытно озвучиваемые Шевцовым строки:
О радость! О восторг любезный!
Сияй, надежды луч лия,
Да на краю воскликну бездны:
Жив Бог – жива душа моя!
И когда я мчался в метро домой, то вагон грохотал в моих ушах голосом Шевцова. А через сколько-то дней я не утерпел, достал со своей полки никогда не читанный, только для хрестоматийной полноты купленный том Державина и принялся читать: « Возвел я мысленные взоры, В небесны, лучезарны горы…» - но это было все равно, что жевать бумагу… Ни одного вдохновляющего звука в своем одиночестве из Державина я не извлек…
Но даже такая, как у Шевцовых, любовь не может звучать в одном только вечном мажоре. И, наверно, я первым это почувствовал…
В тот день мне нужно было срочно передать Шевцову газетную полосу с его новыми стихами, чтобы он её вычитал. Поэт встретил меня во дворе своего дома не только вместе с супругой, но и с собакой («Мы уж решили заодно собаку выгулять», – сказал он). И, разговаривая со мной, поглаживал своего и без того смирного вальхунда. А Надежда Викторовна, отойдя от нас на пару шагов, крошила хлеб голубям. Я, чтобы и к ней проявить свое вежливое внимание, взял у неё ломтик и тоже принялся кормить голубей. Она же не без значения вымолвила: «Мне, Коленька, больше всего жалко не каких-нибудь синичек, а вот этих бедненьких голубей… Потому что все птицы почти как шелковые… И только голуби похожи на ошметки… Ты посмотри, у них же нет ни одного перышка гладенького! А всё потому, что зависят они, бедненькие, от нас…».
Она кинула кусочек хлеба самому не гладкому и потому, видимо, самому несвободному голубю. И тот, словно бы иллюстрируя правоту суждения Надежды Викторовны, с жадность набросился на её подаяние.
– Но не мы же виноваты, что голуби выбрали себе такую жизнь, – сказал я.
– А разве кому-то из нас можно свою судьбу переменить?..
– Ну-у, живут же птицы на воле, например, в лесу…
– В лесу?! – Она посмотрела на меня так, что я даже невольно вздрогнул. – А что ты значишь для них в лесу? В их лесу!
И отчего вдруг случилась у Шевцовых эта, хоть и, может быть, минутная, но слишком явная размолвка – я понять не мог…
– Может, зайдешь к нам кофейку выпить, и вы заодно договорите? – предложил мне Шевцов, которому аллегорические рассуждения супруги были не совсем приятны...
Но я спешил в редакцию.
И, к сожалению, время тоже не стояло на месте.
Уже ничего не осталось от того нашего государства, которое позволяло нам всем, в том числе и Шевцовым, жить вполне беспечно, еще и воюя за свои принципы («Я, Славочка, сказала редактору, что либо уйду с работы, либо мою статью про художника Васечкина он напечатает!»). Да и двух редакционных зарплат Шевцовым вскоре стало хватать только на городской транспорт и на более чем скромный обед в буфете. Так что свою работу Надежда Викторовна оставила уже без всяких принципов, а её Славочка и Вячеслав Вячеславович, дабы семья не голодовала, после не слишком мучительных раздумий вынужден был переметнуться к своему приятелю Санкину – тоже поэту, только более молодому и потому быстрее других догадавшемуся завести собственный бизнес в виде продюсерской фирмы. «Ты, к сожалению, поэт настоящий, так что пиши, если хочешь, но знай при этом, что твои стихи уже никому не нужны! И побыстрее осваивайся в своей новой шкуре», – снисходительно подсказал он Вячеславу Вячеславовичу.
Шевцов в вот этой непривычной, отбирающей у него все силы «шкуре» очень быстро поскучнел. А после того, как ни одно издательство не приняло у него рукопись совсем уж вольной, точнее сказать, очень уж унылой книги («Теперь уже никто стихи не читает!»), он и совсем потух. Но сколько жена ни уговаривала его уйти от Санкина «на свободу», он ей не покорялся. «Да можно и супами с кашей пока обходиться, и вообще, чем дешевей, тем здоровее любая еда…» – умоляла она.
Он же, как Тарас Бульба, уже усевшийся на коня, слушал её и не слышал.
Однажды пришел домой – как всегда поздно, весь выпитый. Ужинал, ни слова не промолвив. А она жалостливо говорила и говорила ему всё то своё, что за день успело прийти ей на ум. А потом вдруг сама потухла, умолкла. И он виновато сказал:
– Извини, я сегодня сначала половину дня пытался понять, почему Санкина не устраивает сценарий этого дурацкого фильма, а потом мне же пришлось этот сценарий не менее по-дурацки переписывать… В общем, чувствую себя полным идиотом…
Она скорбно отвернулась.
Он вздохнул, нахмурился. Потом вдруг сознался:
– В общем, такая теперь жизнь, что выбирать не приходится… Надо только пахать и пахать…
Но скорбь её сменилась на очень уж рассеянную задумчивость.
Он встревоженно умолк.
А она вдруг улыбнулась так, как до сих пор улыбалась лишь сыновьям, когда догадывалась, что в дневники их лучше не заглядывать, что иногда надо их и пощадить…
– Ну, ты сама всё понимаешь… – заключил он.
– Да я-то понимаю…
– Вот и потерпим вместе, а там будь, что будет…
Но и улыбка её, как облачко, в этот миг куда-то улетучилась, и Шевцов увидел, как вдруг обнажились на её лице каждый мускул, каждая задрожавшая жилочка.
Смутясь, он стал смотреть в темный квадрат окна, где застыли их призрачные, словно бы уже лишенные жизни, отражения.
Но она даже пересела к окну, чтобы он видел не только её отражение, и, поймав на себе его осторожный взгляд, вдруг спросила:
– А как же я, Славочка?
И затем повторила:
– Как же я?!
– Ну, это как на вокзале… Люди просто ждут того часа, с которого у них опять начнется какая-то жизнь… И, допустим, смотрят по сторонам… – сказал он, стараясь все-таки не видеть её некрасиво обнажившееся лицо.
– Славочка, я же осталась одна на твоем вокзале! У меня же ничего своего нет! Ты своё всё бросил, а того не подумал, что всё твоё было и моим! А чем теперь я буду жить? Ты подумал от этом?!
Он неуклюже отворачивался, а она, уже рыдая, твердила:
– Ты подумал, чем теперь я буду жить?! Да ты не только себя, ты и меня предал, Славочка!
– Вот если бы я, как другие, не мог своим детям купить ботинки, то тогда бы… – он не договорил, потому что, оказывается, оба сына глядели на них сквозь проем кухонной двери из глубины неосвещенного коридора.
– Быстро спать! – крикнул он почему-то так жалобно, что сыновья тут же исчезли.
Надежда Викторовна встала, закрыла кухонную дверь, вернулась уже обыкновенною, даже без слез, и объявила:
– Я ходила в школу, меня после моего стажа в «Юном художнике» возьмут преподавать МФК!
– И мы будем жить, как Мальвина с Буратино…
– Мы будем жить, как жили! А главное – ты, ты опять будешь обыкновенным поэтом! А дети наши с голоду не умрут! Потому что они твои дети, а не дети какого-то переписчика дурацких сценариев!
– Ты хоть отдаешь отчет своим словам?! – простонал он, а затем вдруг в отчаянье добавил: - Ты же их мать… Почему ты только о себе и обо мне, а не о них думаешь!
– А ты… ты…
Ей не хватило дыхания прежде, чем он понял, что она на самом деле ему хотела сказать. Вскочил, обнял её, стал целовать её опять помокревшие щеки. Но она, перетерпев суматошные его поцелуи, сказала вдруг абсолютно спокойно:
– Ладно, больше не буду тебя мучить… В конце концов, я…
– Да и ты, и я… мы понимаем, что не всегда бывает так, как нам хотелось бы…
Он усадил её, зажег под чайником газ, поставил на стол чашки…
– Вот, даже чая с тобою не выпили…
– …в конце концов, кто я такая, чтобы тобою распоряжаться, – уже почти спокойно договорила она.
– Да не распоряжаешься ты мной… Мы чай будем пить?
– Я сама заварю...
Но с этого дня Надежда Викторовна словно бы стала что-то своё в нём сторожить.
– Тебе уже не только на работе бывает скучно! – заявила она однажды, когда за всю их воскресную прогулку по любимым Арбатским улочкам он не вымолвил ни единого слова.
– Что ты имеешь в виду? – спросил он.
– Мы гуляем, а ты даже слова не вымолвил…
– Ты теперь сама себе проблемы выдумываешь, и сама страдаешь... – возмутился Шевцов. А затем, чтобы она не успела обидеться, добавил: – Да если б тебя у меня не было, я бы ушел в бомжи! И, как Хлебников, согревался бы у костра из своих рукописей…
– Но ты теперь все время молчишь…
– Если хочешь знать, за последние годы я никому ни одной своей строчки не прочитал… – признался вдруг он. – Как будто меня уже похоронили…
– А ты мне читай! Раньше ведь было так, что тебя не остановишь, а теперь тебя не допросишься!
– Ты – это все равно, что и я…
Но она по-своему оценила эти его горькие слова. И благодарно прижалась к его плечу.
А у Санкина дела пошли в гору. В расчете на универсальность Шевцова подрядился он создавать телепередачу на канале, частоты для которого выкупила одна известная нефтяная компания. И бедный Шевцов уходил из дома в половине восьмого утра, а возвращался, в лучшем случае, к одиннадцати вечера, а чаще – за полночь, с чугунною головой.
При этом он понимал, что если его пока еще не отодвинули в сторону более молодые да более ловкие умельцы, то лишь потому, что побаивались его личной дружбы с самим Санкиным, – а кому он будет нужен, если вдруг Санкин станет без него обходиться?
– Может, в ЦДЛ сходим? – как бы между прочим предложила однажды Надежда Викторовна.
Был воскресный день. Он лежал на диване с газетой в руке и уставив глаза в телевизор.
Но в ЦДЛ сходили.
Там было тихо, как в могиле.
Быстро допив кофе, устремились на улицу.
Но в следующее воскресенье Надежда Викторовна сообщила, что заедет к ним Михаил Попов. Шевцов этой новости обрадовался. Никак не мог дождаться, пока Попов заявится. А потом, под водку, никак не мог он с Поповым наговориться досыта и о древнем Египте (кто ж знает, почему именно на этой теме они вдруг разгорячились), и о том, почему Доброскокин, даже уехав в свой родной Калач, рассказы не пишет, и даже о последних событиях в Югославии…
– Вот видишь, надо нам про людей не забывать, – удовлетворенно сказала Надежда Викторовна мужу, когда Попова проводили они до метро.
– Да, хорошо посидели…
– А в Союзе писателей, между прочим, скоро откроется выставка Васечкина. Так что сходим мы и туда.
На выставке Васечкина, когда-то появлявшегося со своими картинами и в Манеже, и на Кузнецком, а теперь экспозиции в узком коридоре Союза писателей России радующегося, Шевцов, пока супруга делилась с художником своими впечатлениями о его новых работах, не удержался и занырнул вместе с Трапезниковым в кабинет к Юрию Лопусову. И просидел там, пока за разговорами не допиты были все лопусовские запасы.
Надежда Викторовна дожидалась его как Аленушка, потерявшая братца Иванушку.
– Ты прости… мы нечаянно разговорились… – пробормотал он.
– Я понимаю… – трагически прошептала Надежда Викторовна.
– Да ничего ты не понимаешь!
– Ну да, конечно… – обиженно согласилась она. – А когда-то тебе никто был не нужен…
– Ну, не специально же я от тебя сбежал… Так само получилось…
– Что само получается, то и должно быть…
С тех пор она принялась убеждать мужа, что ему требуется некая личная жизнь. Он терпеливо пытался убедить её, что личная жизнь ему не нужна. И это было правдой. Более того, он вдруг понял, что его жизнь будет не фальшивой только в том случае, если будет она такой же неприкаянной, никому не нужной, как и его неизданная книга новых стихов.
И словно бы угадав его мысли, она лишь убедилась в собственной правоте. Но – и обиделась:
– В конце концов, у меня тоже есть желание уважать себя… И вообще, Славочка, это тебе только кажется, что ты меня до сих пор любишь… Когда человек любит, то ему уже ничего не нужно! И даже нищета ему будет казаться счастливой!
Так что, когда вдруг объявился телефонным звонком из Курска забытый было приятель-охотник и стал звать к себе на открытие сезона, Надежда Викторовна сделала всё, чтобы Шевцов уехал даже вопреки своему желанию. «А кто меня отпустит с работы?! Только на два выходных дня нет смысла ехать!» – сопротивлялся он. Она же схватила телефонную трубку, быстро набрала номер Санкина, которого знала еще с тех пор, когда он в Пестром зале Центрального Дома литераторов, превозмогая смущение, пытался прочесть ей какое-то свое стихотворение. «Вовочка! Это я! Ты представляешь, твоего Шевцова приглашают на охоту! Да, на чудное Липенское болото… Ну, это в Курской области… От Москвы не так уж далеко! А он боится, что ты его не отпустишь! Да, да, так и сказал мне, что ты его не отпустишь! А чтобы взять тебя с собой, это ему в голову не пришло! Да, ты прав, стал он какой-то заторможенный… Что? Поедешь?! С радостью?! Вот и передаю я трубку самому Шевцову! А то ты бы видел, какие молнии он в меня мечет!».
Молнии он действительно метал. Но далее сопротивляться не стал и на охоту вместе с Санкиным уехал.
Когда на четвертый день вернулся, жена сама устроила праздничный ужин из его уток. Была необыкновенно веселой. И только по необыкновенно осторожной тихости уже подросших сыновей он мог догадаться, что во время его отсутствия они были свидетелями, может быть, самых бессильных её рыданий о том, что в её жизни уже истаяло.
И – так жалко, так жалко ему стало эту, действительно, уже каждой ресничкой самую для него родную и, оказывается, уже вполне немолодую женщину!
Он даже вздрогнул, когда вдруг понял, что жене его, давно не безрассудной, давно присмиревшей, все-таки хочется, чтобы бесконечные стояния у плиты, бесконечные походы на рынок и в магазины имели тот же таинственный смысл, во имя которого она когда-то безотчетно мчалась в Рязань, кормила комаров на Липенском болоте...
Он, вот так подумав, только взглянул на неё, а она вся сразу будто зажглась.
«Да ей же, как собаке, ничего не надо говорить! – оторопел он. – Она сама всё чувствует и всё видит насквозь!».
И когда в этот вечер они остались одни, он смог не столько приласкать её, сколько пожалеть. А она жадно впитывала в себя каждое его даже случайное прикосновение.
На следующий день на работу он ехал с одной только твердой мыслью: как бы ни вымораживала ему душу ненавистная эта работа, а жене какое-то тепло свое надо постоянно показывать. Потому что, оказывается, ничего другого ей уже не нужно!
Но жизнь с тех пор сама упростилась. Потому что стал он показывать ей новые стихи. То есть, и по дороге на работу, и по дороге с работы, и даже на работе у него в голове вдруг стали складываться сами какие-то строки. И он бубнил их жене, а она слушала, сияла.
Однажды, возвращаясь домой, Вячеслав Вячеславович встретил во дворе старенького поэта Прохорова, жившего в их писательском кооперативе и теперь редко где, кроме двора, появляющегося. Он выгуливал своего кокер-спаниеля – тоже состарившегося, превратившегося в существо, у которого огромные вислые уши, наверно, стали и главной ношей, и причиною глубочайшей кротости.
– Ну, Слав, ты как? – спросил Прохоров вместо приветствия.
– Никак, – ответил Вячеслав Вячеславович и отвернулся от кокер-спаниеля, слишком уж выжидательно глянувшего ему прямо в глаза.
– Ты вроде бы служишь где-то?
– Служу…
– Да, стихами теперь не проживешь…А твоя Надя как поживает? В лифте встретились, а она уже и не сияет… Превратилась, значит, в такую всю из себя солидную женщину… Да и ты давно не паренек…
– Был у нас с Надей один переходный период… – Шевцов нашел вдруг самое точное определение своим все-таки переменившимся отношениям с женой и сам поразился его простоте.
– А моя старуха померла, и в ухо мне уже никто не зудит… - сказал Прохоров. И, чтобы перебить горечь от сказанного, спросил: - А ты хоть стихи продолжаешь кропать?
– Вроде бы…
– Не прочтешь?
И из Шевцова вдруг всё само полилось.
Прохоров, сурово склонив голову, слушал.
– И что?.. – спросил Шевцов, когда не остановиться в чтении было уже неловко. – Я просто давно никому ничего не читал…
– Надо нам по граммулечке выпить, – после некоторого размышления предложил старый поэт. – А то я пью теперь только со своим спаниелем.
Вячеслав Вячеславович согласился. Очень уж захотелось ему услышать какие-то слова о своих новых стихах от некогда знаменитого Прохорова.
Кокер-спаниель впустил Шевцова в прохоровскую квартиру со вздохом. И сразу исчез в каком-то своем потайном местечке. А вернулся лишь тогда, когда на кухне уже завязался очень уж живой разговор. С укоризной глянул на хозяина, еще раз вздохнул и, улегшись, принялся сторожить разгоряченного разговором гостя.
– Знаешь, твоя первая книжка, где «маятник был похож на большую каплю, которая так и не упала на пол» – это чистый выпендрёж! – твердил Прохоров с прямотою истинного мэтра. – Я даже переживал, сможешь ли ты выкарабкаться из этого своего словоблудия! Потому что, мало ли на что может стать похожим маятник, если тебе сказать нечего!
– Да… – охотно соглашался Шевцов.
– А вот твоя «Царевна-ревушка» – это уже был прорыв!
– Мне тоже «Царевна» до сих пор нравится, – сказал Шевцов с благодарностью за то, что старик помнит его самые первые стихи.
– Вот ты и продолжай писать…
– Да я пишу!
– За тебя выпьем…
– А я за вас выпью… Когда-то вы читали своего «Жаворонка», а у меня мурашки по коже… А помните, как на Тютчевском празднике мы выступали в деревне и мужик один, с вот такезными кулачищами, слушал вас и фуражкою глаза утирал?..
Их согревала эта общая память о прошлой волшебной жизни, когда стоило только опубликоваться, и сразу, как эхо, приходили вороха читательских писем, когда их книги, изданные стотысячными тиражами, исчезали с магазинных полок в три дня...
– Теперь уже и лермонтовское «Выхожу один я на дорогу…» никто бы не заметил…– горестно сказал старик.
– Никто бы не заметил!
– Да и чтобы такое написать, надо быть уверенным, что всё человечество без такого стихотворения уже жить не может…
– Да…
– А ведь это лермонтовское стихотворение – вершина всей мировой поэзии!
– Согласен… И Рубцову его «Горницу» только сам Бог мог продиктовать!
– Но и Бог не может диктовать в пустоту!
– Не может.
– Воздуха нам теперь не хватает!
– Не хватает…
Домой он вернулся, может быть, через час. С торжественной грустью вернулся. И долго читал свои стихи еще и жене. А она благодарно слушала.
На следующий день Шевцов абсолютно безотчетно, только под впечатлением от беседы с Прохоровым, вручил свои новые стихи Санкину, который о собственном желании стать поэтом давно забыл. И к вечеру тот вернул ему рукопись со словами:
– Приноси всё, что у тебя не напечатано. Я сам спонсирую твою новую книжку! – И затем, расчувствовавшись, добавил: – Не пропадать же такому добру!
Вячеслав Вячеславович летел с работы, весь переполненный этой новостью.
А уже во дворе своего дома увидел, как к подъезду, поцокивая каблучками, подходит его новая соседка по этажу. «Ух ты!..» – от избытка радостных чувств восхитился он. А затем обогнал её и стал рыться в кармане в поисках ключа от магнитного замка. А ключ, как назло, куда-то запропастился. И девушка, снисходительно улыбаясь, глядела на него своими огромными, тушью дорисованными глазами.
Наконец ключ был найден. Вячеслав Вячеславович приставил его к замку, затем картинно распахнул перед девушкой дверь и воскликнул:
– Прошу вас, сударыня!
И уже сам за нею вслед прошмыгнул, но, закрывая дверь, почувствовал, что кто-то эту дверь придерживает. Оглянулся и увидел собственную жену, нагруженную тяжеленными сумками.
– Дай же хоть помогу! – заторопился он.
– Я сама донесу…
Но он сумки отнял.
А лифт уже был вызван девушкой, и она, направив на них огромные, как прожекторы, глаза, снисходительно дожидалась.
Обреченно вошли они в кабину.
Деваха же поглядывала то на померкшую Надежду Викторовну, то на слишком уж взволнованного Вячеслава Вячеславовича. И, вроде бы как что-то свое понимая, улыбалась.
– Представляешь, – сообщил Шевцов жене, едва они оказались без пригляда молодой соседки, – Санкин проспонсирует мою новую книгу!
– …
– Что ли ты не рада?!
– Я рада…
– Ох, ну почему у нас все стало вот так непросто? Почему я теперь должен допытываться, рада или не рада ты, что у твоего мужа через столько лет молчания выйдет толстенная книга стихов?
– А проще и некуда, Славочка… Я к двору подошла и почувствовала, что тебя у подъезда встречу… Уже почти догнала тебя со своими сумками, а ты и не оглянулся, стал вилять хвостом перед этой девкой…
– Ну, не каждый же день я с такою новостью домой возвращаюсь! Просто было у меня хорошее настроение, и я в шутку…
– Но каждый день ты раскланиваешься перед соседкой, которая, как только в доме у нас поселилась, так и стала по тебе глазищами своими стрелять…
– Когда-а-а? Я видел её в подъезде всего лишь пару раз, да и то мельком!
– А когда я тебя три дня назад на работу провожала, а она с нами в лифте ехала?
– Вот уж не знал, что ты…
– Зато я, Славочка, знаю, что почти у всех поэтов в твоем возрасте появляются вот такие девицы, – вымолвила она вдруг жалобно.
– Ага, – столь же беспомощно стал возражать Шевцов, – и теперь мы будем жить как на бомбе, в ожидании того дня, когда сбудутся твои великие знания о поэтах… Ну, почему я, в отличие от тебя, не подозреваю в тебе какую-нибудь хищницу бальзаковского возраста? Почему?!
– Господи! – вдруг воскликнула Надежда Викторовна, и даже слезы заблестели в её глазах. – Да думала ли я когда-то, что вместо того, чтобы нам за твою новую книжку радоваться, стану тебя вот так мучить! Это я дома сижу целыми днями и превращаюсь в обыкновенную дуру… Потому что без тебя тут сижу… Ты не обращай внимания!
А беседы с Прохоровым у Шевцова продолжились. К тому же и квартиры их располагались на одной лестничной площадке. Так что грех было не зайти к старику хотя бы раз в месяц.
Однажды Прохоров после прихваченной Шевцовым с работы бутылки хорошего виски совсем уж быстро отяжелел. Но, не склонив головы, упрямейше слушал, как Шевцов читал то, что сегодня наскоро сочинил:
Среди тишины, покоя,
За самой дальней рекою,
Под вышней охраной небес
Одна деревенька есть.
А в той деревеньке, кроме
Всех прочих домов, есть домик,
В котором отца и мать
Учился я понимать.
Для памяти и поклона
От них осталась икона:
Георгий змею поражает,
Змея ему угрожает.
Лик воина сосредоточен,
Змеюке глядит он в очи.
Копье под его рукою
Полно тишины, покоя…
С такой же спокойной властью
Над каждой моей напастью
Мать нитку в иголку вдевала,
Рубаху мне дошивала…
С такой же святой отвагой,
В сиянии слезной влаги,
Отец до военкомата
Меня провожал в солдаты…
Затем, приоткрыв глаза, Шевцов вдруг обнаружил, что старик Прохоров, так и не склонив головы, уснул. И вот эти свои строки поэт прочитал уже неуверенно:
Страну мы сдали без боя,
Не стало в стране покоя…
Прохоров же, когда голос у Шевцова поменялся, вдруг ожил, недовольно вымолвил:
– Ну, что ты слова глотаешь!
И Шевцов, кое-что пропустив, все же догудел последние строки:
Лишь в небе - светло да ясно.
Лишь в памяти – не напрасно
Мать нитку в иголку вдевает,
Рубаху мне дошивает…
– Вроде бы как-то натужно… И потом, что это у тебя за рифмы появились: вдевает-дошивает … Полная чушь это, а не рифмы… – сонно резюмировал Прохоров. – Но надо бы еще и глазами взглянуть. Не может быть, чтобы ты с такою натугою стал писать…
– Ладно, мне пора, – сказал Шевцов, ничуть не обидевшись на охмелевшего старика.
Прохоров заморгал глазами и попросил:
– Ты уж собери то, что портится, в холодильник, а остальное в ведерко выбрось… А то как-то очень уж душевно расслабился я сегодня… И если сейчас же не усну, всю ночь не буду спать…
– Но тут под раковиной ведро уже полное…
– Ну, в холодильник спрячь, что портится, и ладно… А я, пока глаза сами склеиваются, пойду спать…
– Да вынесу я ведро, а дверь захлопну, – пожалел старика Шевцов.
– Как хочешь, так и делай, а я на свой диванчик улягусь…
И такое умиротворение исходило от Прохорова, что Вячеслав Вячеславович, уже и сам позевывая, без пиджака, в тапочках и с ведром в руке вышел на лестничную площадку к мусоропроводу, а затем, с пустым ведром, машинально вернулся не к Прохорову, а домой.
И вот, значит, достал он из брючного кармана ключи, открыл свою входную дверь. А в прихожую тут же влетела сияющая Надежда Викторовна – в фартуке, с половником в руке.
– Я решила, поскольку ты всегда поздно возвращаешься, на ужин готовить тебе овощные супчики! – радостно успела сообщить она. И, уже обнаружив, что муж вернулся с работы без пиджака, в тапочках и с ведром, успела добавить: – А то мама сказала, что от поздних ужинов ты растолстеешь…
Минуты две они затем стояли молча друг против друга.
Сияние на лице Надежды Викторовны сначала сменилось на недоумение, а потом и на обыкновенный ужас.
– Что случилось, Славочка?
– Да просто я перепутал дверь…
– О, Господи! А почему ты и без туфель? И чью это ты дверь перепутал со своей?!
– Ну, я понимаю, что выглядит всё, как в анекдоте…
– Какие анекдоты Славочка! Какие могут быть анекдоты с чужим ведром в руке!
– Ну-у-у…
И тут Вячеслав Вячеславович, которому столь некстати вспомнился рассказанный Лопусовым анекдот (некий муж сказал, что едет в командировку, а сам занырнул к красотке-соседке, а когда скопилась у них батарея винных бутылок, он надумал ночью по-партизански выбросить их в мусоропровод, а по рассеянности вернулся уже в свою квартиру…), вдруг весь заалел, как пойманный за ухо на месте своих проказ школьник.
Надежда Викторовна, у которой фантазии сначала хватило предположить, что мужа её во дворе кто-то ограбил, с внезапной и безрассудной яростью выхватила у Шевцова ведро и выбросила его в коридор. И убежала в спальню, упала на кровать, зарыдала, как полоумная.
Он, тем не менее, сначала подобрал ведро, отнес в квартиру Прохорова, подхватил там свои пиджак и галстук, тапочки сменил на туфли, проверил, захлопнулась ли прохоровская дверь, вернулся домой, сел с пиджаком и галстуком в руке на кровать, стал смотреть на жену.
Она, впрочем, уже перестала рыдать и глянула на мужа словно бы даже с мольбой…
– Если не веришь, – взбодрился он, – пойдем к Прохорову, и он подтвердит тебе, что я был у него. Просто на кухне у него было жарко, и я снял пиджак… А потом я решил его мусорное ведро вынести… Ему ведь за восемьдесят, ну и сон старика сморил…
И впервые в жизни поэт Шевцов услышал её теперь уже чужой, теперь уже абсолютно холодный голос:
– Я, Славочка, не знаю, как мы будем дальше жить. Потому что ты никогда еще не пытался оправдываться… Даже представить себе не могла, что это так унизительно – видеть тебя оправдывающимся… Еще никто меня так не унижал!
И опять отвернулась. Но уже не плакала.
«Вот уж на пустом месте…» – с холодным отчаянием подумал Шевцов.
С того дня Надежду Викторовну словно бы выключили.
Он уходил на работу, она его кормила, провожала до двери:
– Значит, проверь, взял ли ключи, мобильник, очки…
– Я все проверил…
Вечером она его тоже кормила. И, если младший сын еще не спал, шла затем к нему читать вслух бесконечную «Фрегат-Палладу» Гончарова.
А Вячеслав Вячеславович, уже ей не нужный, шел спать.
Но вскоре позвонил к Шевцовым в дверь старик-Прохоров, Надежда Викторовна ему открыла.
– Миленькая, – сказал Прохоров очень уж церемонно, – твой супруг у меня авторучку забыл с блокнотом. И не заходит. И я, как видишь, возвращаю все его предметы в целости.
– Он вас попросил устроить этот спектакль?
– Э-э, Надя, ты меня в свои семейные драмы не впутывай, – сказал старик. – То есть, блокнот и авторучку твоего Славки я возвращаю абсолютно добровольно, исходя из простого предположения, что твоему драгоценнейшему супругу нужен хотя бы блокнот…
И Прохоров обиженно поджал свои полупослушные губы.
Надежде Викторовне стало неловко перед стариком. Она, только чтобы сгладить впечатление от своих подозрений, пригласила Прохорова на чай. Старик преохотнейше согласился. Но, выпив пару чашек, утомлять далее своим гостеванием жену поэта не стал. А на прощание ей, уже без церемоний, тихонечко, почти по-свойски, сказал:
– Не понравилось мне, что даже ты, светлейшая женщина, подозреваешь мужа в каких-то спектаклях. И вот тебе мой совет: отсекай безжалостно и от себя, и от своих мыслей всё лишнее, если хочешь жить так, как тебе хочется…
– Я не умею думать одно, а говорить другое… – созналась она.
– А муж твой умеет? Просто иногда лучше смолчать, чем что-то лишнее сказать. Да и тебе ли, жене талантливейшего поэта, не знать, что значит слово! Любая судьба, любая жизнь складывается прежде всего из набора слов! Какое слово поставишь во главу угла, такою будет и твоя жизнь. Какое слово не вплетешь в течение своей жизни, такого смысла в ней и не появится! А знал бы я сам об этом пораньше, вспоминалась бы мне теперь моя жизнь с дражайшей моей половиной только как чистейший луч света в темном царстве… – голос его, как это бывает при внезапно нахлынувшем волнении лишь у стариков и детей, предательски истончился. – А-а, да что говорить!.. Всё искусство семейной жизни заключается лишь в том, чтобы никому из супругов не превращаться в тот чемодан без ручки, который и тяжело нести, и жалко бросить. Но, к сожалению, еще никто этой истины не понял без опоздания… А мы ведь с моей Галиной Ивановной, когда поселились вы по соседству, никак не могли на вас налюбоваться… Радовались, что хоть кто-то может провести, так сказать, прямую линию из точки А в какую-нибудь иную завидную точку...
И чистосердечнейшая Надежда Викторовна почувствовала себя особенно виноватой перед супругой Прохорова Галиной Ивановной, всегда к ней ласковой, а лет пять назад вдруг умершей…
– Потому что, когда Слава был только поэтом, вся его жизнь была и моей жизнью, а когда он еще и на эту жуткую работу пошел, то стало мне казаться, что может он обходиться уже без меня, что я ему не нужна… – стала оправдываться Надежда Викторовна.
– Э-э, – с сочувственной улыбкой сказал Прохоров, – да если проблема вся в том, что ты в его рабочий портфель не помещаешься, то это уже проблема твоих габаритов, а не его к тебе отношения!
И вроде бы как Надежда Викторовна с его шуткой согласилась.
Но, оставшись в одиночестве, она, как это у неё повелось, стала обо всем заново размышлять. И пришедшему с работы мужу сообщила следующее:
– Я просто поняла, что до сих пор неправильно жила. Вот же, как только Ванюше Гончарова дочитала, он даже не стал скрывать от меня своей радости. Сидит теперь за своим компьютером… Надо мне научиться для себя жить.
– Ванюшка просто вырос, ему уже подружка каждый день звонит, а ты его в гончаровскую кругосветку переманиваешь…
– А я думала, что детям буду всегда нужна…
– А что ли тебе самой твоя мать уже не нужна? Уж обо мне ты говори, что хочешь, но дети-то у нас, слава Богу, вполне хорошие! Да и ничего такого у нас не случилось, чтобы тебе переучиваться жить!
– То-то ты заходишь к Прохорову, когда я тебя тут жду...
– Да часто ли я захожу?! Ты стала придумывать себе проблемы лишь потому, что у тебя пока еще ни разу не появлялось проблем настоящих ни со мной, ни с детьми, – твердо сказал он. – Слушай, давай станем нормальными людьми! Ну, зачем нам друг другу вот эти пытки устраивать!
– Вот я и решила, что больше не буду тебе пытку устраивать…
«Надо на месяц куда-то нам уехать и пожить только вдвоем. Чтобы никакой работы и никаких звонков!» – решил он.
Но телепередача уже пошла. А штат сотрудников оказался столь случайным (в основном, те, кто на других каналах не смог зацепиться), да к тому же и, как это только на телевидении бывает, столь склочным, что никому невозможно было в полной мере довериться. Приходилось просматривать самому абсолютно всё, что готовилось к трансляции. «Ты ищи себе толкового заместителя, я ставку выделю», – напрасно сочувствовал ему приятель-начальник. А толковые на дороге не валяются.
И Шевцову было уже не до переменчивых настроений жены.
Вдруг Надежда Викторовна обнаружила у себя на ноге бугорочки опухолей.
В поликлинике определили что-то неладное с сосудами. Послали на обследование. И выяснилось, что эта болезнь не лечится, хотя «бывает по-всякому». Вячеслав Вячеславович позвонил знакомому военному врачу, и тот согласился принять Надежду Викторовну на лечение к себе в госпиталь.
– Ни в какие больницы и госпитали я ложиться не буду! Сколько осталось мне, столько и хватит, – заявила Надежда Викторовна с упрямым отчаяньем.
Вячеслав Вячеславович опять позвонил врачу-полковнику. Тот пояснил, что при воспалении сосудов у больных развивается еще и особого рода психоз. Так что принимать всерьез заявления жены не следует. Надо срочно её госпитализировать. «Ах, так это от болезни у неё такие перепады в настроениях!» – догадался Шевцов и крикнул полковнику в трубку полным страдания голосом:
– Как я её заставлю госпитализироваться? Связать, упаковать и привезти?!
– Каждый потерянный день может обернуться катастрофою! И ты сам решай, как побыстрее её привезти к нам!
Жена же стояла на своём. Да и не о болезни она больше всего переживала.
– А знаешь, почему мы теперь с тобою без причины ругаемся? – вдруг спрашивала она о своем.
– Я с тобою никогда не ругался!
– Просто такой жизни, какую я хотела, не бывает! И я это поняла…
– Это у тебя уже психоз! – не удержался Вячеслав Вячеславович, невольно вспомнив о словах врача-полковника. – А мы как жили с тобой, так и живем!
Она обиделась.
– Если ты думаешь, что я всего лишь сошла с ума, то лучше уж нам ни о чём друг с другом не говорить, – сказала она. – И вообще, я устала, оставь меня в покое.
Врач-полковник приехал к Шевцовым домой. И лишь подтвердил диагноз. По его рецептам Шевцов накупил лекарств. Сам втирал гели в ненавистные опухоли. Но, исчезая в одном месте, опухоли появлялись в другом. И Надежда Викторовна становилась все более раздражительной. Но её лечить она ему запретить не могла.
К лету совсем сдалась, стала умолять мужа, чтобы он хотя бы раз съездил на рыбалку.
– А то мне тяжело глядеть, как ты все выходные тут со мною маешься…
– Если хочешь, поедем вместе, – предложил он.
– Я теперь быстро устаю… Езжай сам и хоть немножечко отвлекись… И у меня на душе полегчает… Я не хочу быть чемоданом без ручки...
Когда пришла пора отпуска, он просто увез её на дачу. И взял с собою ружье. Может быть, на нервной почве его взял. Чтобы иногда доставать его из чехла, прицеливаться. И обо всём забывать.
На даче Надежда Викторовна часами лежала на надувном матрасе и читала свои книжки. И еще – строго по расписанию готовила завтраки, обеды и ужины, не абы как накрывала стол, даже у бумажных салфеток загибала углы, чтобы можно было легко выдергивать их по одной из фарфоровой салфетницы. Шевцов пытался ей помогать. Пробовал хотя бы посуду помыть. Она ему не позволяла. И при этом говорила уже совсем равнодушно:
– Вот умру, и ты от меня отдохнешь, тебе уже никто не будет мешать жить так, как хочешь.
– Да ты думай, что говоришь! – восклицал он, а однажды вдруг с ужасом почувствовал, что говорит она отчасти правду. Потому что, оказывается, уже испытывает только усталость от её непонятных настроений и непонятной болезни.
Чтобы успокоиться, достал ружье, погладил рукою его всегда холодный ствол.
– И будешь уже каждый день ездить на свою охоту, – добавила она, увидев его еще и с ружьем.
– Прекрати! – заорал он с внезапно злою яростью.
И тут же смутился.
«Да что ж это я…»
Осторожно положил ружье в шкаф.
Вышел на крыльцо.
«И что, я должен верить, что умру вместе с ней? Но это же ненормально!»
Шевцов уставился на трясогузку, которая, поглядывая на него остренькими точечками своих глаз, бегала по коротко постриженной траве у крыльца, ловила своих мошек.
«И потому, значит, она не хочет ложиться в больницу, решила, значит, назло мне умереть...»
«Чтобы я потом неизвестно в чем раскаивался…»
«Чтобы, значит, я весь остаток жизни рыдал…».
Трясогузка, замерев, опять глянула на Шевцова. Он, чтобы её не спугнуть, стоял, не шевелясь. Но трясогузка вдруг улетела без всяких на то причин.
«Господи! Да Надя же чувствует каждую мою мысль!.. И, конечно, растолковывает её по-своему!»
А жена уже улеглась на своем матрасе под березой.
Он тихонечко к ней подошел.
А она уже уткнулась в свою книжку.
Дождался, когда она отложит книгу в сторону.
Вдруг задрожавшим голосом вымолвил:
– Послушай, я тебе должен сказать всю правду… То есть, я теперь уже могу уйти с работы… Ну, все, что угодно, я могу сделать… только бы ты каждый раз не просвечивала меня своим рентгеном…
И это была уже столь чистая правда, что Шевцов даже немножко взбодрился.
– Ты мне очень нужна… – выдохнул он, но, видимо, так был он измучен, что получилось суховато.
Он смутился, а от смущения повторил еще более обыкновенно:
– В конце концов, если тебе нужны жертвы, я действительно уйду с телевидения… А дети пусть и учатся, и работают, как это теперь многие делают…
Она сначала долго и внимательно в него вглядывалась, затем сказала:
– Ты говоришь так потому, что знаешь, что жертва твоя мне не нужна…
– Я тебе всё сказал… А ты ничего не услышала… К сожалению…
Последнее слово было лишним.
Пустым.
От бессилия.
– Бедненький… - сказала она вроде бы как даже насмешливо. И отвернулась.
– Ну что, что мне сделать, чтобы не стало между нами той стены, которую ты соорудила! Без которой ты уже жить не можешь! – закричал он теперь с настоящей яростью. – Хочешь, я ружье выброшу?! Чтобы не казалось тебе, что я жду не дождусь улизнуть от тебя на охоту! Сейчас же выброшу! Хочешь?
И побежал в дом за ружьем.
– Не вздумай выбрасывать! – крикнула она. А усмехнувшись, добавила: – Это я его покупала!
Но когда он появился на крыльце с ружьем, она поднялась с матраса и строго приказала:
– Немедленно верни ружье в дом!
– Нет уж, я ружье утоплю в реке! И удочки повыбрасываю! И Санкину сейчас позвоню, скажу, что из отпуска не вернусь!
Она попыталась ружье отнять. И только потому, что силы у них были не равными, он после некоторой возни вынужден был сдаться. И тут же убежал со двора.
Пока бродил по дачному поселку, вспомнил, как отец Надежды Викторовны однажды, не допытавшись про их жизнь, вдруг заявил: «А ты хоть раз покажи своей жене свой твердый характер! Женщин только характером образумить можно». «Да уж покажу!» - мстительно решил он вдруг. И вернулся только к ночи.
Ни слова не сказав и отказавшись от ужина, упал на диван в гостиной. Надежда Викторовна встревожилась, стала упрашивать:
– Ты хоть чаю выпей…
– Да к черту чай! – простонал он недовольно.
– А если хочешь на этом диване уснуть, то по-человечески разденься, а я тебе постелю…
– Плевать мне на всё! Я хочу спать! И вообще, я тоже человек! Хватит со мной играться!
В конце концов она вынуждена была ретироваться.
А на следующий день Надежда Викторовна предложила мужу вместе прополоть грядку с луком.
Он, пока с прополкой грядки они не покончили, не сказал ей ни слова. Потому что тривиальная правота её отца казалась ему самою обидной.
Но когда после обеда она предложила сходить еще и на пруд, он согласился. И там, в ответ на её внезапные восторги по поводу неутихающего лягушачьего ора, суровейше подтвердил:
– Да уж, орут эти твари…
Вернувшись с пруда, они, хоть в этом нужды и не было, затопили печку сухими да звонкими сосновыми полешечками. И после долгого совместного глядения на огонь он оттаял, обнял жену за плечи.
А она вдруг вспомнила начало его еще школьного, декоративного, в духе шестидесятых годов, стихотворения:
Во дворе зимовали метели.
Вечерами так долго смотрели
Мы в окно. И над нами летели
Удивительно белые тени…
Засыпать мы не смели…
И, как снег, белым-белым был сон…
– Я уже забыл об этом стихотворении, а ты помнишь…
– Потому что ты его мне прочитал сразу, как только мы познакомились. И я много лет подряд тайком от тебя плакала… Так обидно было, что с кем-то другим тебе было вот так хорошо… – призналась она.
– Если б я знал об этом, то рассказал бы, какие фантазии бывают у поэтов в подростковом возрасте… Вот уж не думал, что ты такая ревнючка…
Но, укладываясь спать, она заметила, что появились у неё новые бугры на ногах. И вроде бы как рука немножко распухла.
Горько-горько расплакалась:
- Ну почему так у меня… Только подумаешь, как всё хорошо, сразу всё плохо…
Он, сцепив зубы, втер в её опухоли почти половину тюбика явно бесполезной мази.
Она, едва он с втиранием покончил, уснула.
Он ушел на веранду и долго сидел там, не шевелясь.
Затем достал ружье.
Разобрал его.
Собрал.
Разломил.
Достал из шкафа один патрон.
С удовольствием вставил его в верхний ствол.
Походил с ружьем по веранде.
Вынул патрон.
Опять вставил…
– А ты со своей игрушкой возишься?
Он вздрогнул от её голоса.
– Ты почему проснулась?
– Ты же не спишь…
Она его обняла. Когда он целовал её, то глаза её сияли так жалобно, что сердце у него сжалось.
А утром она обнаружила, что опухоли на ногах и на руке исчезли.
Так случалось и раньше, но она то ли сделала вид, то ли действительно вдруг поверила в свое окончательное выздоровление. И даже, как это было давно, позволила ему собрать на стол тарелки для завтрака, а сама принялась готовить омлет.
Затем вполне весело вспомнила:
– А знаешь о чем я подумала, когда ты собрался ружье выбрасывать?
– Да просто захотелось тебе еще разочек съездить со мною на Липенское болото!
–Ну, с тобою я, может быть, и съезжу, но ты не угадал! Я ведь еще ни разу из твоего ружья не выстрелила… А еще когда покупала его для тебя, то так захотелось выстрелить… Честное слово! Но отец мне сказал, что поможет мне ружье купить, если я пообещаю ему к ружью не притрагиваться… А так ведь хочется хоть разочек пальнуть!
– Вот и пойдем сегодня в поле! Там можно будет палить сколько угодно!
– И я смогу? А вдруг оно бабахнет, а я со страху в руках его не удержу?
– К зубам приклад не прижимай, и с тобою ничего не случится.
– Ты шутишь!
Шевцов сам настоял, чтобы отправились они с ружьем в широченное, расположенное между дачным поселком и рекою, поле.
Когда оказались на просторе, Наталья Викторовна о своем намерении выстрелить сразу же забыла. Либо жадно глядела по сторонам, либо вдруг просила:
– Ну что ты плетешься, как роденовские граждане Кале! Давай вернемся, велосипеды возьмем и прокатимся хотя бы по вон той тропочке!
Затем все-таки вспомнила:
– А ты действительно разрешишь мне выстрелить?
– Если согласишься стрелять с открытым ртом…
– …?
– Иначе можешь оглохнуть. Ты что ли не видела, что все охотники, прежде чем стрелять, изо всех сил открывают рот?
– Ты тоже уток стрелял с открытым ртом? – не поверила она. – Я представляю, как вы на болоте с разинутыми ртами стоите и ждете своих уток!
– Между прочим, в некоторых развитых странах даже продаются специальные пластмассовые пружинки со шнурочком. В рот такую пружинку вставляешь, а как только утку увидишь, за шнурочек дергаешь, она рот тебе раскрывает на оптимальную для твоих ушей ширину, ты стреляешь, опять за шнурочек дергаешь, рот сам закрывается… И обеспечиваешь таким образом полную гарантию от контузии…
– Нет, я боюсь стрелять…
– Да, оглохнуть - это не насморк заработать…
– Ты придумал всё про пружинку!
– Ну, не пальцем же определять я буду ширину твоего ротового распаха…
– Я не верю тебе… Я же видела, как вы стреляли…
– А русский человек привык всё делать на авось!
И он даже руками развел, мол, такие мы, русские люди.
– Да ты обманул меня! Обманул! Я по твоим глазам вижу!
Надежда Викторовна бросилась на него, он увернулся, но, чтобы не споткнулась она о его ногу, тут же поймал её, она попробовала разжать его руки, вырваться, но он не позволял ей даже пошевельнуться. Тогда она, повернув к нему свое разгоряченное лицо, радостно прошептала:
– А если ты сильнее, то можно я буду кусаться?
– Можно, – разрешил он и, высвободив одну руку, сбросил ружье с плеча в траву.
– Как же хорошо, что мы в поле вдруг оказались…
– Да…
Затем они, крепко прижавшись друг к другу и почти не дыша, долго лежали в траве и глядели в небо.
– Вот в виде какого-нибудь жучка я бы тут в поле прожила сколько угодно… – сказала она.
– А я… Я положу тебя в коробочку и отнесу домой.
Затем они шли и шли по полю.
Опомнились уже у речки.
Долго смотрели, как искрится на солнце неслышная её рябь.
Медленно пошли обратно.
– А стрелять ты не передумала…
– Не передумала…
Остановились. Он неторопливо расчехлил ружье, достал из кармана куртки патрон, вставил его в ствол. Затем долго прилаживал ружье в её руки. Оглянулся, чтобы проверить, не напугают ли кого…
И тут же выстрел прогремел…
Первое, что увидел, было её лицо с восторженно распахнутым ртом…
Наконец, придя в себя, она спросила:
– Ничего, что в те кусты я целилась?
– Вообще-то безопаснее в небо палить…
– Но надо же мне было во что-то прицелиться!
У Шевцова сначала похолодела спина, а потом он и вспомнил вдруг, что когда они стояли у реки, то разглядел он на берегу у вот этих кустов еще и рыбака. А потом этот рыбак пропал из виду, и он о нем забыл…
– Над-д-до же… – пробормотал Шевцов.
– Ой, а ты такой бледный…
– Ж-ж-живот вдруг скрутило… – нашелся он, потому что от страха у него похолодел даже живот.
Она заморгала глазами.
– Я сейчас… – сказал он и побежал к реке.
Но она, положив ружье, устремилась за ним.
– Ты-то куда? Стой здесь и жди меня! – взревел он.
– Ой… – она хихикнула и тут же честно от реки отвернулась. – Я не догадалась, что ты с животом побежал…
Тех секунд, пока он, спустившись к реке, приближался к ставшему видимым с берега трупу рыбака, хватило, чтобы принять вот это единственно верное решение: жену он отведет домой, затем вернется на поиски якобы выпавшего из кармана мобильника и при этом якобы впопыхах забудет оставить дома ружье, затем перетащит труп метров на сто от куста, сделает один выстрел в небо, и… будь что будет! В крайнем случае, у него появится возможность внушить жене, что это он сам нечаянно застрелил человека. И, значит, сам должен сидеть в тюрьме…
Но и представить жену, провожающую его в тюрьму, он не мог. И теперь так ненавидел её за беспомощность, за полное отсутствие в ней обыкновенного житейского мужества… Так он теперь её ненавидел! И – так завидовал всем тем счастливцам, у которых жены обыкновенные, у которых жены как каменные бабы – хоть ты в тюрьму садись, хоть ты лопни, хоть ты кол ей на голове теши…
От великой жалости к себе он, наверно, разрыдался бы, если б труп в этот миг не приподнял голову.
Шевцов остановился, как вкопанный.
– Ты чего, мужик? – спросил труп хрипловато.
Шевцов, крадучись, подошел поближе.
Но и крови на трупе не было…
– Вам плохо? – спросил Шевцов неожиданно визгливым, как у подростка, голосом.
– Что-то меня разморило… Ничего ж не ловится с самого утра. Вот я и прикорнул. А что, хорошо вот так, на ветерке… Только продрог я, как цуцик… Не хочешь глотнуть из фляги? А то ты, я вижу, сам не свой. Что-то случилось?
– …
– Ну, как хочешь, а я пригублю…
Шевцов для приличия постоял, понаблюдал, как у глотающего из фляги трупа двигается по красной шее кадык… А потом, опомнившись, побежал к жене.
Она стояла, все так же честно отвернувшись от берега и потому, наверно, скучая.
Шевцов бежал, боясь даже на секунду потерять её из вида.
Почувствовав его взгляд, она повернулась в его сторону.
Шевцов, сделав последние шаги, вдруг обессилел и рухнул прямо ей под ноги.
– Да что с тобой! – вскрикнула она перепугано.
Но он ничего внятного не мог сказать. Потому что, разрывая ему горло, пыталось вырваться из него какое-то чудовищное, может быть, слоноподобное рыдание.
Сначала он трясся в беззвучных судорогах. Затем, когда даже слоны в раскалившемся его горле истлели, он завыл всего лишь по-волчьи.
Сквозь слезы увидел её застывшие от ужаса глаза, с диковатою улыбкою вымолвил:
– Ты не бойся, это я от радости плачу…
– Славочка… Славочка…
– Просто я понял, что ты вдруг выздоровела… – соврал он и опять разрыдался…
- Нам же впервые за тысячу лет было вот так…вот так весело…
Она уже и сама была готова завыть, но Шевцов, вдруг успокоившись, подтянул к себе уже зачехленное ружье, опираясь на него, поднялся, скомандовал:
– Всё, пошли домой!
Она еле поспевала за ним.
Затем и вспомнила:
– А как твой живот, Славочка?
– Да с животом у меня всё в порядке! Просто не хотелось, чтобы ты видела, как я от радости плачу… – визгливо врал он.
– Славочка! Славочка! – задыхаясь и еле поспевая за мужем, кричала она. – Да зачем же ты так за меня переживаешь! Неужели так можно переживать!
– Как умею, так и переживаю! – выцедил он сквозь зубы, но, вспомнив, как за неё он и вправду всегда переживал, опять затрясся от упруго протискивающихся сквозь горло рыданий.
На даче, не сняв ружье с плеча, упал на её матрас, обхватил голову руками и затих.
Она сначала попробовала его растормошить. Потом обняла его. Потом легла рядом с такою осторожностью, словно он был только что врученным ей в роддоме младенцем. Но он оставался обездвиженным.
Затем она вдруг вскочила и стала вышагивать вокруг мужа, как часовой. При этом лицо её выражало то чистейший ужас, то такое же чистейшее восхищение.
А нашагавшись вдоволь, она опять присела рядом с мужем и попробовала его пошевелить. Шевцов же сам перевернулся на спину. Но оказалось, что он спит…
Она стала глядеть на теперь уже спящего мужа только с чистейшим восхищением.
Затем, одною рукою обхватив колени, а другою рукою накрыв мужу холодный и влажный лоб, она уставилась в небо. Затем, словно превратившись в Офелию, вроде бы как тихонько да тоненько попробовала запеть: « То не ветер ветку клонит…». Но получилось у неё сплошное «ы-ы-ы ы-ы…», и она испуганно умолкла.
Однако когда Шевцов проснулся, то обнаружил себя без ружья, накрытым одеялом и с подушкой под головой. А жена сидела на складном стульчике и не сводила с него глаз…
До конца дня Шевцов оставался как в глубоком похмелье. И лишь иногда, смущенно улыбаясь, бормотал: «Вот видишь, какой я слабак… Это всё нервы! Никогда не думал, что и у меня есть эти чудовищные нервы!».
Настроение Надежды Викторовны сменилось, между тем, на вполне обыкновенную тревогу. Она взяла мобильник, прокралась на веранду, стала тихонечко советоваться со своей мамой. Но Шевцов все-таки мог расслышать её слова: «Ты представляешь, Славочке показалось, что я выздоровела… Ну, мне уже и самой кажется, что я выздоровела! Да! И он так обрадовался… так обрадовался, что случилось с ним нечто похожее на нервный срыв… Да… да, я сама виновата, сама, дура, его всегда мучила… Но я действительно выздоровела! Валерьянки ему дать? А у меня тут валерьянки нет… И боярышника нет… Отец советует водки ему налить? А сколько? Да, я понимаю… Но я не думала, что мужчины так могут переживать… Даже рыдал! Ага… Я ж никогда не видела, чтобы он плакал… И вообще я не знала, что люди так могут рыдать…».
Далее она сама разрыдалась, и совещание с мамой прервалось.
Водки он выпил охотно. Повеселел. Она тут же предложила:
– А давай споем, как раньше… Мы сто лет с тобою не пели!
И он тут же грянул с лихим ожесточением:
Навер-р-рх вы, таварищи, все по м-местам!
Пасл-л-ледний пар-р-рад наступа-й-ет!
Но далее стал петь уже задушевно, и она охотно вплела в его любимую песню свой тоненький, как серебряная ниточка, голосок…
Отпуск дожили они на даче, словно оглохнув от того покоя, который вдруг вошел им в души. Приезд в Москву решили отметить званым ужином, но получилось, что успели пригласить только старика Прохорова. Он заявился принаряженным по такому случаю в белую рубаху с галстуком, гладко причесанным. Сначала шутил без умолку и в охотку пригубливал водку, потом вдруг погрустнел и сказал:
– А вы опять, как два голубка, глазами своими на меня, старика, сияете… Моя Галина Ивановна всегда вами не могла налюбоваться… Да.
И, выпив уже полную рюмку, вскоре заклевал носом.
– Ладно, пойду я…
Надежда Викторовна сама пошла его провожать. И в коридоре, не удержавшись, восторженно сообщила:
– Вы представляете, оказывается, он меня так любит, так любит!
Но, боясь потерять драгоценный сон, Прохоров даже глаз не раскрыл, только-то и кивнул в ответ.
Через год у телеканала сменились владельцы, и Санкин стал издавать дорогущий общественно-политический журнал. А Шевцова он пригласил в качестве главного редактора. Шевцов этой куда более обыкновенной работе обрадовался. Но рыбалку почти забросил, а к ружью, привезенному с дачи и запертому в шкафу, уже не притрагивался. Впрочем, Надежда Викторовна по-прежнему провожала его и на работу, и, тем более, на редкие рыбалки, как на войну. В день по нескольку раз перезванивались они по телефону, уточняя чуть ли не секунды до его возвращения. И если получалось так, что он вдруг замыкался и уходил в себя, она на свой счет это уже не принимала и лишними догадками не мучалась. Только жалела его еще сильнее. А если мне удавалось их встретить во всё той же Третьяковке (оказалось, что среди всех моих знакомых только они, как и я, не могли обойтись без периодического погружения в благородно и благодатно молчащую красоту этой сокровищницы), то мне даже непонятно было, в картины Надежда Викторовна всматривается - или в некую волшебную часть её совместной с поэтом Шевцовым жизни.
А недавно я увидел, как стояли они у «Заросшего пруда» Серова, потом, увидев меня, Надежда Викторовна просияла также и мне из-под шевцовского плеча. Я, не смея подойти и порушить их вдохновенное ощущение своего счастья, поздоровался издали. Хотя мне было даже по-глупому обидно, что в самоупоении им до меня дела нет. Впрочем, если доводилось нам встретиться в музейном буфете, то Надежда Викторовна сама набрасывалась на меня, как на драгоценнейшую находку, а Шевцов, уже потучневший, уже с горьковато затвердевшими складками у рта, уже и седоватый, глядел на меня со своей обычной смущенной приветливостью, как во время наших прошлых и, конечно же, самых задушевных цедеэльских застолий, и угощал душистым кизлярским коньяком из своей знаменитой рыбацкой фляги. И мы уже не могли расстаться, поедая жульенчики или пироги с грибами, безмятежно вспоминали и вспоминали события своей юности или же осторожненько позволяли друг другу касаться событий нынешней личной жизни, которая у каждого, конечно, была своей…
В одну из таких наших нечаянных встреч (это было во время антракта в консерватории, куда у Шевцовых всегда был общесемейный абонемент) Вячеслав Вячеславович предложил мне должность обозревателя в санкинском журнале. И я с радостью согласился. Но не только потому, что посулил он высокую зарплату, а еще и потому, что помнил, как мы собирались все вместе в «Литучебе»…
Через пару лет их старший сын Вячеслав женился, а вскоре появился у них и долгожданный внук, тоже, кстати, Вячеслав. Так что Надежда Викторовна стала разрываться между мужем и внуком на две явно неравные, уже в пользу внука, части. А когда собиралась вся их семья за одним столом (это случалось редко, лишь в дни рождений, на Новый год и на Пасху), то она, сияя своими опять не потухающими глазами, сама нетерпеливейше провозглашала:
– Это такое счастье, что мы вместе! Такое это счастье! Так давайте же свое счастье мы будем беречь, как…
– Как зеницу ока! – весело подсказывал кто-нибудь из сыновей.
–Да, как зеницу ока будем беречь! – серьезно заключала она.
И все невольно затихали пред силой того чувства, с которым она произносила свои одни и те же, теперь всегда одни и те же слова…
2009 г .
|