николай-дорошенко.рф

Блог
<< Ранее    Далее>>>

21 января 2014 г.

Праздник, который не повторится

Я не стал поэтом профессиональным, потому что однажды (слава Богу, что не в зрелом возрасте, а то деваться было бы некуда) понял, что среди моих ровесников есть поэты более настоящие, чем я. И на этом закончился целый этап моей жизни – самый счастливый и беспечный.

К сожалению, я тогда еще не догадывался, что в будущем веке по празднику юности затоскую, что захочется мне в него заглянуть. Поэтому, стихи свои я не стал сберегать. И теперь многого уже не найти.

Но все ж таки, как оказалось, какие-то листики сохранились. Ну и принялся я теперь их кропотливейше собирать, перепечатывать.

А заодно и пришлось неожиданно для себя понять, что являются они для меня памятью не только о моей юности, а и о великой советской эпохе. Потому что только в ту эпоху молодому человеку из крестьянской семьи можно было быть абсолютно безмятежным, твердо уверенным, что нет такого отчаяния или досады, которые неодолимы, что жизнь свою можно прожить так, как хочется. Сам того не понимая, я, без гроша в кармане, просто наслаждался жизнью, как некий аристократ, получивший наследство, но не в борьбе с родственниками, а от своего аристократического века, от своего благодатного времени, воспитанный добрыми родителями и – советской сельской школой, где первая пятерка по сочинению обернулась для меня восторженной стопкой книг из библиотеки, преподнесённой мне для чтения ("Да ты хотя бы полистай!" – умоляла меня молоденькая учительница литературы). Поэтому и в стихотворениях мне особо размышлять было не о чем, я слепо следовал за собственным всего лишь слепым восторгом от красоты какой-то мелодии или какого-то слова. Начинал писать и не знал, о чем напишу. И всегда мне было очень и очень уютно обмирать над листом бумаги. Да и не только обмирать, а и – просто жить-поживать.

Сразу после школы я стал работать литсотрудником не в своей в районной газете, куда меня пригласили как автора опубликованных в местной печати стихов, а в газете рыльской. И только потому, что древнейший город Рыльск, сохранивший свою старину, показался мне необыкновенно таинственным. И часто по окончании рабочего дня, как призрак, до темноты блуждал я, неизвестно что высматривая в онемевших остовах храмов и в слепых, с прошлых веков запылившихся, домишках. Но и из Рыльска я уехал. Потом вернулся домой. И опять куда-то навсегда уезжал, возвращался и уезжал. И с самым жадным любопытством даже и из поездов смотрел на все, что попадалось мне на глаза. А во время купанья в Волге я от берега отплыл и, завороженный её нескончаемой шириною, чуть не утонул. В Киеве тоже не мог насытиться гуляниями вдоль Днепра или по живописнейшим улочкам вокруг Крещатика, подолгу мог стоять у памятника князю Владимиру или во Владимирском соборе. А уже и оформившись на работу и поселившись в общежитии, часто пристраивался на всю ночь к паломникам Киево-Печерской лавры, вслушивался в их разговоры и в шелесты их молитв. И казалось мне, что вот сейчас, сейчас я, червь земной, вдохну в себя горние смыслы самой что ни на есть древнерусской старины.

В нынешнее время, когда юношам в первую очередь надо думать об устройстве своей будущей жизни, вряд ли себе я мог бы позволить уйти аж на три года в рулевые матросы только ради влюбленности в море. Во все новые и новые обстоятельства своей жизни я вступал, как и в каждое новое стихотворение, только восторга ради.

И Пушкин меня околдовывал только одним сиянием своей поэзии. " Несчастью верная сестра,//Надежда в мрачном подземелье//Разбудит бодрость и веселье,//Придёт желанная пора…" завывал я, когда совсем уж нечем было мне заняться, и мурашки ползли у меня по спине, но – не от того, что адресованы эти пушкинские слова были людям, которые обречены были на заточение, а от того, что это были такие слова. Точно также я еще в школьные годы зачитал до полной ветхости книгу Горация. Глядел и глядел в величественные его строки без всякой мысли, как и, например, будучи затем моряком, глядел и глядел в необыкновенно притягательную морскую даль и бездну.

Я что-то искал, но не задумывался никогда, что ищу. Я о чем-то тосковал, но не знал, о чем. Хотя, может быть, был уверен, что откроются мне такие тайны, ради которых не жалко и умереть.

Лишь одно свое стихотворение я написал не мгновенно и не наугад, вынашивал в себе, как оказалось, около десяти лет.

Т.е. был я еще в том дошкольном возрасте, когда меня можно было взять за руку и вести за собою куда угодно. Вот однажды мать меня и повела на кладбище. Вскоре высокая и моложавая женщина нас догнала и очень уж встревожено с моей матерью заговорила: "Григорьевна, хоть и самую дальнюю свою родственницу иду хоронить, а мне ж да неудобно будет на кладбище стоять столбом… Не подскажешь ли ты мне слова причёта? А то я ни одного должного словечка не могу вспомнить…" Моя мать её успокоила: "Никто не может заранее знать, какое там слово скажется. Вот и ты ничего не бойся. Что люди начнут выговаривать, на том и ты не собьешься…"

А на кладбище сначала надрывно, с глубокими да тяжкими вздохами, звучал духовой оркестр. Потом он умолк и наступила нестерпимейшая тишина. А потом начались и плачи. И высокая женщина, просившая мою мать подсказать слова причёта, постоявши какое-то время молча, вдруг сама голосом вроде бы пронзительным, но и, одновременно, похожим, может быть, на просиявший в небе меж тучами тонкий росчерк молодого месяца, запричитала. И я содрогнулся от этого её причитания, а мать, заметив, что я уже сам не свой, ладонью меня в спину тихонечко подтолкнула и приказала: "Беги ж ты теперь домой…"

А когда я вроде бы уже и подрос до такой степени, что поручались мне какие-то посильные делишки, когда я в полном одиночестве, лишь в паре с санками, плелся, например, по леденящей пустыне заснеженного поля за оберемком камыша, или в обнимку с бочкой воды до одури долго тряссся в неходкой телеге к самым дальним покосам, то из меня, как из бездонного омута, вдруг само всплывало что угодно. Например, мог я выть запомнившиеся места из "Реквиема" Моцарта (старший брат частенько слушал этот "Реквием" наряду с пластинками с Руслановой, Зыкиной и Пироговым), а иногда именно печаль когда-то впервые услышанного на кладбище причета меня одолевала, и я эту печаль начинал из себя потихоньку выскуливать и выскуливать. А доросши до класса седьмого или восьмого, я однажды в очередной раз сунул ноги в валенки, на плечи – для пущей укромности – отцовский полушубок накинул, в своем домашнем закутке уединился, и вооружившись карандашом, как всегда, стал ждать ту первую строку, которая вроде бы как уже в моей груди сама ворохнулась. И – вдруг нанизались именно на мелодию причёта какие-то совсем уж неожиданные слова.

Потом, уже в Ялте, у меня появилась компания таких же, на стихах помешанных, ровесников и ровесниц. И, под сухое вино до изнеможения мы по вечерам под шум моря или в кафешках читали друг другу свои поэтические опусы. Но – никогда я не решался прочесть также и свой "Причёт", потому что никому ведь не объяснишь, почему стихотворение так называется и почему я его написал бабьим голосом своей односельчанки, а не своим.

Кстати, может быть потому, что моя сельская школа достаточно глубоко погружала нас в красоту звучащего слова, некоторые мои одноклассники тоже стихи пописывали. А один из них – мой однофамилец Паша – никогда не расстававшийся с гармошкой, пытался сочинять песни, но перемежал собственные слова со строками из есенинского стихотворения "Клен ты мой опавший…". И когда я на эту досаду обращал его внимание, он умолял меня: "А ты сочини, сочини мне так, чтобы было не хуже, чем у Есенина, но чтобы все слова были нашими!". Я сочинил, под Есенина, разумеется. И заканчивалась песня вот этими строками: "Тополь мой старый, мой тополь угрюмый,// Как разгадать твои грустные думы…" Паша был в восторге. И по вечерам он надрывал душу этой нашей песней более старшим девчатам, которые еще пока не решались заходить в клуб на танцы, и брали его как гармониста на свои гуляния вокруг нашего пруда, где к ним с пока еще стеснительными шутками да прибаутками присоединялись такие же, пока еще в кондицию не вошедшие, парубки.

Ах, как же ходили они своими воздушными шеренгами, "под ручку", в лунном серебре, как же они пели уже и без Паши!

Сама та наша жизнь состояла, видимо, из поэзии.

Хотя безруко или безного уцелевшие в совсем недавней войне отцы некоторых моих одногодок всё ещё почесывали свои раны. И пережитая нашими отцами кровавейшая война иногда сама вторгалась в нашу жизнь. Например, однажды шли мы из школы и кто-то из нас, указав на особо ветвистое дерево, сообщил:

– Дед Яшка рассказывал, что на этой ветке гады-немцы нашего партизана повесили…

И мы, оцепенев, на страшную ветку уставились. А потом мы на выгоне сухих кизяков насобирали, костер разожги, а один из нас тлеющий кизяк из костра вдруг выхватил и о свою ладонь его загасил. А мы все эту экзекуцию над собой проделали вслед за ним.

И всё! И никакая война нам была уже не страшна!

Об этой нашей, не от мира сего, храбрости было бы смешно теперь вспоминать, если б того своего одноклассника, который первым затушил кизяк о свою руку, я в один из приездов в родное село не узнал на портрете, высеченном на черной кладбищенской плите.

Пожилая односельчанка, прибиравшаяся у могилки неподалеку, меня увидела, подошла, чтобы, как это в наших краях принято, постоять рядом. Глаза её сразу помокрели, однако же, повздыхав, она вроде как даже утешливо мне сообщила: "Этот хлопец еще с мальства так рвался в военное училище, что, может, с радости даже не заметил, как аж в Афганистане его убило…"

А хлопец глядел на меня с плиты, и, словно бы в подтверждение слов односельчанки, невозмутимейше улыбался…

В воздухе, которым в своей юности мы дышали, что-то всё-таки было большим, чем мы сами и чем сама наша жизнь.

И каждый из моего поколения по-своему примеривал к себе истинную красоту и истинную высоту времени, в котором жил.

 


Биография

Проза

О прозе

Статьи

Поэзия

Блог

Фотоархив

Видео

Аудио

Книги

Написать письмо

Гостевая книга

Вернуться на главную

Вернуться на главную
Внимание! Если вы заметили в тексте ошибку, выделите ее и нажмите "Ctrl"+"Enter"
Система Orphus

Комментариев: